Исполнительный государственный секретарь явился в Фонтенбло в пять часов утра. Король уже встал и собирался на охоту. Шавиньи вручил ему новое послание Ришелье; Людовик просмотрел его и раздраженно бросил на стол.
— Кардинал болен, он стал мнителен. Мне тоже приятны далеко не все лица из окружения его высокопреосвященства, однако я не требую их удалить.
— Я уверен, что если бы его высокопреосвященство узнал, кто именно вам неприятен, то немедленно расстался бы с этим человеком, — твердо возразил Шавиньи.
— Ну так пусть он уволит вас, — взорвался король, — потому что я вас не выношу!
Он вышел, гневно насупив брови, и тотчас укатил на охоту с де Тревилем, а Шавиньи отправился писать отчет для Ришелье.
Граф вел осаду короля по всем правилам военного искусства. Целую неделю он являлся к нему с утра, напоминал, предостерегал, увещевал. Намекнул на существование показаний, полученных в ходе следствия по делу Сен-Марса, которые от короля пока скрывали, «чтобы не причинять ему лишнюю боль».
— Господин де Тревиль служил мне верой и правдой, — защищался Людовик, — у него есть знаки отличия, он покрыл себя ранами в боях…
— Господин кардинал тоже служит вам верой и правдой, — возражал Шавиньи. — Вы не оставляли его своей милостью, и он тоже не щадил своего здоровья, занимаясь делами государства. Стоит ли выбирать между ним и капитаном мушкетеров?
Ришелье прислал на подмогу Мазарини с письмом, в котором в очередной раз просил об отставке. Король сдался. У де Тревиля выкупили его должность, назначив ему пенсию. Троицу его приятелей-капитанов отправили в Пьемонт. Кардинал мог чувствовать себя в безопасности, однако он предпочел оставить Париж, поселившись в Рюэйе под охраной своих гвардейцев.
Королева навестила его по-соседски. Ришелье принял ее, сидя в кресле: он не мог пошевелиться.
— В Испании кардиналы не обязаны вставать перед королевами, — сказал он ей тихим голосом.
— Я позабыла испанские обычаи, — отвечала Анна Австрийская, — я теперь совершенная француженка.
Они немного поболтали и тепло простились. Королева пообещала писать так же часто и сообщать обо всех делах своего мужа.
Кардинал умирал. В конце ноября ему стало плохо: он горел в жару и даже потерял сознание, диктуя инструкции послам. Кровопускания только отняли у больного силы; его терзал мучительный, сухой кашель, отдававшийся острой болью в боку и левом плече, после которого никак нельзя было отдышаться. Герцогиня д’Эгильон стала верной сиделкой своему дорогому дядюшке, но вид его непереносимых страданий вызвал у нее нервное истощение, ей тоже отворяли кровь из ноги.
Второго декабря больного навестил король.
Ришелье лежал в постели в сорочке и ночном колпаке; он часто и коротко дышал; рука, лежавшая на груди поверх одеяла, напоминала собой птичью лапку.
— Ну вот мы и расстаемся, — еле слышно сказал он Людовику. — Я рад, что покидаю ваше величество на гребне славы, в то время как все ваши враги повержены и унижены… Смею просить вас только об одном: позаботьтесь о моих племянниках, не оставьте их вашей милостью… Они будут служить вам до конца своих дней, только в этом случае я дам им свое благословение… И введите в Совет кардинала Мазарини, я верю в его способности…
Король обещал. Он еще немного посидел и вышел из спальни. Медленно пошел по галерее кардинальского дворца, останавливаясь и рассматривая картины. Ришелье подарил этот дворец ему, теперь его назовут королевским — Пале-Рояль. Забавно! Надо же, теперь он будет полноправным хозяином не только в своей стране, но и во дворце кардинала! Ха-ха-ха! Людовик пытался сдержать душивший его смех, так как решительно не понимал, что в этом смешного, и на глаза наворачивались слезы. Стоявшая поодаль свита перешептывалась, глядя на него. Людовику стало тоскливо. Он быстро спустился по лестнице, вышел во двор и сел в карету. На его щеках блестели две мокрые дорожки. Теперь он был один, совсем один…
Ришелье призвал к себе врачей.
— Сколько мне осталось? — спросил он.
Врачи замялись. Наконец, один из них решительно откашлялся:
— Монсеньер, я думаю, что в течение ближайших суток вы либо умрете, либо встанете на ноги.
— Славно сказано, — слабо произнес кардинал и шевельнул рукой, чтобы они ушли.
Утром четвертого декабря Ришелье стало лучше. Он принял посланцев от Гастона и Анны Австрийской, уверявших его в добрых чувствах своих господ и желавших ему скорейшего выздоровления. Кардинал ничего не ответил: он знал, что сегодня умрет. Слава Создателю, что он позволил своему смиренному слуге предстать пред ним в ясном уме и твердой памяти. Пришел священник; Ришелье исповедался.
— Простите врагам вашим, — проникновенно сказал тот.
— Мне некого прощать, — прошелестел кардинал. — У меня не было иных врагов, кроме врагов государства…
Место священника заняла герцогиня д’Эгильон. Ее глаза покраснели и опухли от слез. Ей было около сорока, и теперь уже почти ничто в ней не напоминало о той наивной и неискушенной Мари-Мадлен, которая когда-то приехала в Париж из провинции по зову своего дядюшки-епископа. Ришелье так и не избавился от чувства вины: если бы он тогда не выдал ее замуж за Комбале, она могла бы найти себе мужа по любви, иметь детей… Он поднял руку, чтобы погладить ее мягкие черные волосы, в которых уже кое-где серебрилась седина, но Мари-Мадлен схватила ее и поцеловала.
— Помните, что я любил вас больше всех на свете, — прошептал Ришелье. — А теперь оставьте меня. Будет неудобно, если я на ваших глазах…