— Все кончено, — отчетливо произнесла Мария, глядя в пустоту. — Мой сын… Однажды мой покойный супруг хотел его выпороть, я вступилась, и он мне сказал: «Молите бога, сударыня, чтобы я жил подольше. Не станет меня — он сурово с вами обойдется». О Генрих, как ты был прав! Всего в шестнадцать лет…
— Но… как же… мы? — наконец решился подать голос Манго.
— Не знаю! — снова резко выкрикнула королева. — Барбена я еще постараюсь спасти, а вас…
— Позвольте мне пойти к королю! — вмешался епископ Люсонский. — Не сомневаясь в христианских добродетелях его величества..
— Ступайте! — в глазах Марии снова загорелась надежда. — Конечно, не медлите!
Король в сопровождении свиты быстрым шагом шел по коридору. Из-за угла выскочила поджидавшая его госпожа де Гершвиль и бросилась на колени:
— Ваше величество, взываю к вашим сыновним чувствам!
— Встаньте, сударыня! — велел ей Людовик. Природная вспыльчивость боролась в нем со смущением и множеством других нахлынувших чувств, из-за чего он заикался чуть сильнее обычного. — Королева — моя мать, но я — король, — сказал он, не глядя на статс-даму. — Ранее она не относилась ко мне как к сыну, я же, тем не менее, всегда буду относиться к ней как к матери. А теперь ступайте, у меня срочные дела.
Де Гершвиль удалилась, пятясь и кланяясь.
Малая галерея Лувра была заполнена придворными. Вошедшего короля чуть не раздавили. Дюжие гвардейцы подняли его на руки и поставили на бильярдный стол, к которому кое-как протиснулись де Люинь, Деажан и прочие приближенные. Стоя на столе, Людовик упивался зрелищем людского моря, бушевавшего вокруг него, и на лице его был одновременно детский восторг и жестокое выражение охотника, настигшего свою добычу. В месиво из коричневого, красного, желтого и золотого вклинилось лиловое пятно, медленно и трудно продвигавшееся к краю бильярда.
— А, Люсон! — закричал Людовик, глядя сверху на воздетое к нему лицо епископа. — Наконец-то я избавился от вашей тирании! Убирайтесь отсюда!
Лиловое пятно оттерли в сторону, но оно все-таки кружным путем обогнуло воронку водоворота и прибилось к черному островку Люиня. В общем шуме нельзя было расслышать, что говорил опальный государственный секретарь фавориту короля, однако последний выслушал его со вниманием и участием и как будто благосклонно кивнул головой.
Испанский посол Монтелеоне поднимался по лестнице, ведущей в апартаменты королевы-матери. Вход, которым он обычно пользовался, оказался заколоченным, что вызвало у посла некоторое недоумение. Оно еще усилилось от непривычной тишины и сурового вида стражи на лестничных площадках.
— Куда это вы направляетесь, сударь? — раздался чей-то голос позади.
Монтелеоне обернулся и увидел капитана де Витри.
— К госпоже регентше, по делу, — ответил несколько сбитый с толку посол. Он не понимал, почему должен отчитываться непонятно перед кем, однако опыт побуждал его к осторожности.
— Теперь вам не сюда, обращайтесь к королю.
Де Витри обогнал Монтелеоне, загородив ему вход в королевские покои, и слегка насмешливо поклонился. Когда оскорбленный в душе испанец удалился, капитан без стука вошел в переднюю.
— Что вам угодно? — воскликнула Мария Медичи, завидев бесцеремонного мушкетера.
— По приказу его величества я проведу в вашей комнате обыск.
— Обыск? — королева упала в кресло. — Так значит, я в тюрьме?
Издалека долетал глухой стук: рабочие ломали мост через ров. В карете с задернутыми занавесками везли двух арестантов — Манго и Барбена. В церкви Сен-Жермен-л’Осеруа наскоро закапывали изуродованный труп Кончини, а его супругу допрашивали в Бастилии. Так закончился знаменательный день 24 апреля 1617 года.
Всю следующую неделю епископ Люсонский, Арман Жан дю Плесси де Ришелье, провел словно в тумане. Удар был тяжел, и он все еще не мог опомниться. Столько лет, ступенька за ступенькой, смиряя гордыню, заставляя слабое тело повиноваться сильной воле, он выстраивал лестницу, которая должна была привести его наверх, и вот теперь оказалось, что он приставил ее не с той стороны: мальчик, которого никто не воспринимал всерьез, отбросил ее одним пинком! А между тем ему уже тридцать два года — не тот возраст, чтобы начинать все сначала, да еще не просто подниматься на ноги, а выбираться из ямы! Конечно, новому государственному секретарю Виллеруа (одному из сподвижников покойного короля Генриха) уже семьдесят пять, но у Ришелье не столь крепкое здоровье, чтобы строить планы на чересчур отдаленное будущее. С какой язвительной улыбкой Виллеруа, занявший его место во главе Совета, поинтересовался, в каком звании и в каком качестве он намерен присутствовать на заседании! Ришелье тогда молча извлек из сафьянового портфеля бумаги, передал их Виллеруа и медленно, с достоинством удалился. С достоинством! О каком достоинстве может идти речь, если нужно унижаться, заискивать перед этим Люинем, который старше его на семь лет, но до сих пор отличился лишь тем, что обучал для короля сорокопутов да ездил с ним на охоту! Знать бы, что изо всех познаний и умений, которые епископ приобрел в юные годы, самым ценным, судя по всему, является искусство верховой езды, ведь у него с королем был один наставник — знаменитый Плювинель… Но нет, благоволение монархов столь же переменчиво, как апрельское солнце: с утра припекает, а к полудню, глядишь, и скрылось, а пронизывающий ветер пробирает до костей. Уж насколько уверенно чувствовал себя Кончини, даже осмеливался в Совете занимать место короля — и где он теперь? На следующий же день после расправы над ним парижская чернь ворвалась в церковь, выкопала из земли его останки и учинила свою расправу: поволокла на Новый мост, подвесила за ноги на им же установленную виселицу, развела костер и устроила вокруг дикую, жестокую пляску. Как страшен, бывает французский народ в своей жажде справедливости, когда для выражения любви к одному разрывает на части другого! Карета епископа Люсонского въехала на Новый мост и остановилась; лошади храпели и пятились назад, а вокруг были эти налитые кровью глаза, разверстые рты, издававшие немолчный вопль, похожий на вой стаи шакалов. Взгляды стоявших поблизости обратились на Ришелье, на его епископскую мантию, и, не дав времени оформиться тяжелой, неповоротливой мысли, он высунулся из кареты и закричал во все горло: «Да здравствует король!», велев кричать то же кучерам и лакеям на запятках. Карету пропустили…