Король произнес слово, какого до сих пор никто не слыхивал из его уст, и Люинь с трудом сохранил серьезное выражение лица.
— Нет, в самом деле! Однажды вечером обступили меня, огородили своими юбками и чуть ли не силой хотели уложить с ней в постель! При одном взгляде на них с души воротит! Черное воронье!
В самом деле, большинство статс-дам королевы были вдовами, а потому постоянно ходили в черном.
— А если испанки уедут? — вкрадчиво спросил Люинь.
— То есть как? — не понял Людовик.
— Я думаю, что если вы решите отослать испанскую свиту королевы обратно, сделав это условием свершения вашего брака, ее августейший отец не станет возражать.
— Нет! — резко сказал Людовик и помрачнел. — Тогда из Мадрида вышлют французскую свиту Елизаветы, и она останется совсем одна…
Повисло молчание. Король и Люинь молча шли рядом. Каждый думал о своем. Вдруг тишину прорезал гортанный возглас графини де ла Торре, что-то говорившей фрейлинам по-испански. Людовик вздрогнул от неожиданности и невольно обернулся в ее сторону.
— Все-таки подумайте, ваше величество, — тотчас шепнул ему Люинь.
Ришелье бессильно откинулся на подушки и прикрыл глаза. Носилки мягко покачивались, а в душе его царило смятение, почти паника. Когда помощник папского легата показал ему копию этого письма — ответ на запрос Папы Павла V французскому королю, — у него чуть не подкосились ноги. Папа интересовался, в чем же провинился епископ Люсонский, добрый католик, стремящийся ревностно служить своему государю. В письме же сообщалось, что Ришелье пренебрегал своими пастырскими обязанностями, приносил вред на службе монарху, чем способствовал общественным беспорядкам! Какой, удар! Подлый Люинь! Ришелье так и видел, с какой сладенькой улыбочкой тот диктует письмо своему секретарю! Теперь можно ожидать чего угодно, надеяться не на кого: не так давно, в сентябре, умер кардинал дю Перрон, его единственный покровитель.
Носилки остановились у дома каноника де Бомона. Ришелье с трудом из них выбрался и пошел к двери. Голова разламывалась от нестерпимой боли, и он машинально сжимал пальцами виски, словно чтобы она не раскололась на части. Думать все равно ни о чем невозможно. Просто лечь, закрыть ставни, сомкнуть глаза…
В комнате к нему тотчас бросился брат Анри:
— Арман, вот и ты наконец! Ужасные вести!
Ришелье покачнулся. Первой мыслью было то, что уже пришел приказ об аресте, и их завтра же препроводят в Пиньероль.
— Я получил сегодня почту… Моя жена умерла… Умерла родами… Две недели назад… У меня сын… мальчик… — Анри говорил сдавленным голосом, обхватив себя рукой за горло, словно отрывал от него чьи-то невидимые пальцы. — Он там один… Ему же нужно… найти хорошую кормилицу, позаботиться… Я тотчас написал королю… И я уверен, что король не откажет мне в моей просьбе… Так может быть… Выехать уже сейчас, не дожидаясь разрешения? Как ты думаешь, Арман? Арман? Что с тобой?
Прислонившись к притолоке, побледневший Арман, путаясь, расстегивал ворот, судорожно глотая воздух.
— Да-да, конечно, — прошептал он. — Ехать… Лошадей…
Ехать на почтовых. Скорее, медлить нельзя. Вот из конюшни выводят свежих лошадей. Одна из них с норовом, взбрыкивает, закидывает голову, косит бешеным глазом, грызет удила большими желтыми зубами. Конюх надевает сбрую, затягивает супонь, похлопывает рукой по крупу. «Трогай!» — «Но, пошел!» Кони скользят ногами по жиже из грязи, смешанной со снегом, приседают, коротко ржут. В грудь врезаются постромки, перехватывает дыхание. Коротко свистнуло в воздухе, спину ожгло жаркой болью. Вперед! Впереди змеится дорога, снова свист — иго-го! — хватаешь ртом холодный воздух, из ноздрей вырывается пар, топот копыт — тагада, тагада…
— Арман, Арман, очнись! — Анри трясет его за плечи. Ришелье сидит на полу, не понимая, как там очутился. В глазах Анри страх.
— Что… Что со мной было? — еле слышно выдавливает из себя Арман.
Анри медлит с ответом. Потом говорит:
— Ты… ты опустился на четвереньки и стал бегать вокруг стола. Ржал, как лошадь… пойдем, я уложу тебя в постель…
Сын маркиза Анри де Ришелье скончался через месяц после своей матери. Безутешному вдовцу не было позволено даже присутствовать на похоронах.
Четвертого декабря длинная вереница карет вывезла из Лувра, а затем и вообще из Франции всех испанских фрейлин и статс-дам королевы Анны Австрийской. Из числа ее соотечественников при дворе остались только духовник, личный врач, старшая камеристка да старая кормилица Эстефанилла, с которой не пожелала расстаться ее воспитанница. Обергофмейстериной и главой Совета королевы была назначена Мари де Люинь, получившая под свое начало около пятисот человек.
Постепенно между Мари и королевой завязалась нежная и доверительная дружба. Она имела мало общего с отношениями, связывавшими Людовика с Люинем. Король не уставал осыпать милостями своего любимца: тот уже стал губернатором Пикардии, а в Лувре теперь говорили с прованским акцентом, поскольку двор наводнили многочисленные родственники фаворита, торопящиеся из бедных стать богатыми. Мари же ни в чем не нуждалась; скорее, это она дарила себя королеве, давая ей возможность почувствовать себя просто женщиной, выговориться, погрустить и посмеяться вместе с родственной душой. Супруги двух самых влиятельных лиц во Франции, которыми их мужья зачастую пренебрегали ради государственных дел, а то и своих развлечений, подолгу стояли рядом на балкончике, глядя, как Сена несет свои воды мимо Лувра. Бывало, что просто молчали, но чаще шептались о своем заветном. У Мари уже заметно округлился животик: первенец должен был появиться на свет в марте. Анна поглядывала на нее с доброй завистью и украдкой вздыхала: хотя испанки покинули Францию, Людовик не спешил выполнять свою часть уговора — дать браку свершиться.